Русский завет: в Русском доме в Белграде состоялся показ известного фильма Александра Сокурова «Русский ковчег»
Публики было много, почти полный зал. В основном сербы и русские за сорок и сильно за сорок. Возрастная категория посетителей этого места обычная, за исключением мероприятий для детей.
Фильм был снят двадцать лет назад, тогда же и показан в России, Западной Европе, Южной Америке и в США. В США он имел наибольший успех. Европейцы отнеслись к фильму спокойно, хотя и собирались дать престижную награду за лучшую операторскую работу. Оператор в этом фильме действительно блестящий. К тому же человек подвига. В сокуровском творческом эксперименте длиной в фильм нет монтажа. Полтора часа одним кадром. Оператор всё это время двигался по огромным эрмитажным залам, делал сложные панорамы, крупные планы, и всё полагающееся без возможности быть отредактированным после съёмок рукой режиссёра и монтажёров. Его камера весила тридцать пять килограммов.
Благодаря этому приёму фильм выстроен как некое сновидение, в котором лишь некоторые персонажи возникают, укрупняются, что-то могут поведать и исчезают без следа. Изображение на экране плывёт, движется, почти всё нерезко, голоса еле слышны, как и полагается во сне, где нам являются лишь тени. В данном случае — тени прошлого. От петровских времён до отречения Николая Второго. По бесконечным залам ходит герой фильма, француз, бывший дипломат, предположительно, Де Кюстин, который высокомерно, но и внимательно, разглядывает странное, на его вкус, место. Дворец, превратившийся в музей нового времени.
Он видит Екатерину Вторую и придворных, Николая Первого и Второго. Пушкина и Дантеса. Совсем непонятных для него посетителей музея Эрмитаж из века двадцатого. Академиков Орбели и Пиотровских. Все они возникают из дымки и уходят в ту же дымку вслед за французом, представителем просвещённой Европы, и за движением камеры. В живописном полотне фильма, арт-объекта вполне современного.
Приём, при котором как бы оживают обитатели дворца, не нов и по-детски наивен. На любых экскурсиях ведущий нет-нет да и призовёт к ответу воображение посетителей. «Только представьте, тут ходили фрейлины!», или: «Вот отсюда выходил император!», «В этом зале танцевали прототипы романа Толстого!». И послушная фантазия дорисовывает одежды и топот ножек, музыку, шёпоты и крики. Крики, это если вам пыточную показывают. Сокуров не про это. Он деликатен в пространстве фильма, и показывает красивое. Только в одном эпизоде возникает странная холодная комната, из которой бородатый человек выгоняет француза. Нечего ему туда лезть, в наше тяжёлое, плохое, вымороженное. Пускай ходит, смотрит на красоту.
Сокуров — как советская начитанная школьница, скажу я иронично, но не обидно. Он и сам с самоиронией говорил про свой восторг провинциала перед величием искусства в Эрмитаже. Вот и рисует на стекле заветные вензеля из времён дворцов, балов и приёмов.
Авторский голос за кадром мягко иронизирует над презрением француза к русской культуре. О которой он вовсе не осведомлён, но её в фильме и нет. Полотна и статуи — западноевропейские, орнамент срисован с итальянского. Лишь персонажи в фильме — русские, или российские, скажем так. Населявшие шедевр Растрелли, одушевлявшие его, как и положено живым.
Нет сомнения, что так же населял Эрмитаж персонажами и образами и юный Александр Сокуров, когда он, родившийся в семье военного в деревне под Иркутском, впервые попал в Эрмитаж. Для него это было потрясением. Даже когда Тарковский хотел его «вывезти за рубеж», Сокуров отнекивался. Ибо Эрмитаж и русский язык, как это вывезешь? Позже он станет членом попечительского совета Эрмитажа. Будет истово хлопотать о сохранении культурного наследия Петербурга.
Закадровый диалог автора с вымышленным французом, который видит всю вторичность роскошеств Эрмитажа и его светской публики, беседа такая же, в общем, детская. Слегка обиженная. Вот же, француз, посмотри, мы тоже можем, у нас и балы, и мазурка, и наряды, и гусары, и залы, что ж ты щуришься? Мог бы хоть для вида всплеснуть руками, восхититься. Но француз непобедимо скептичен, хоть и любознателен. Автор, в целом, разделяет его скепсис. Но он смотрит на Эрмитаж с любовью, как на своё, родное. Пусть и наполненное заморскими шедеврами.
В интервью о фильме Сокуров не раз говорил, что отечественная культура отстаёт от европейской на несколько кругов цивилизации. Что европейцы — наши учителя. И судят о нас по несовершенству общества. Напрашивается мысль, что для его совершенства недостаточно собрать шедевры в одну нарядную коробку, выучить полонезы и менуэты. А чего может быть достаточно?
Фильм не даёт на это ответа никак. Сновидение с танцующими дамами, ворчливой императрицей или эполетами офицеров обрывается там, где сама жизнь этих «населенцев» дворца и их потомков оборвалась. О чём почти не говорится. И что фактически не показывается. Об Октябрьском перевороте 1917 года автор говорит французу, как о восьмидесяти годах Конвента. По аналогии с конвентом времён Великой Французской революции, который действовал три года. Чтобы было понятней французу?
Сокуров признавался, что не хотел снимать про Октябрь в Эрмитаже, потому что было слишком страшно то, что тогда происходило там. Рисовать виньетки на стекле, конечно, безопаснее. И зачем нарушать покой зрителя, который уже вообразил сплошную «прекрасную эпоху» без последовавших ужасов. И того, что всё её наследие умерло, безнадёжно умерло. Как весь этот небезупречный, но убитый без суда и следствия класс общества. Атлантида была, но погрузилась в подводное царство, по которому плывёт, петляя в эрмитажных залах, как аквалангист, камера под руководством режиссёра. Мимо проплывают диковинные рыбы прошлых веков.
Сновидение Сокурова нас не беспокоит русской драмой начала века двадцатого. Упомянет, впрочем, блокаду, в которой погиб миллион жителей города. И дальше поведёт по музейным залам, где француз удивится лакейским манерам представителей местной интеллигенции, профессора и доктора. Опять сокуровская ирония. Восхитится незрячей дамой, способной описывать картины так, как будто она их видит. Ей для этого и режиссёр не нужен. Но она в фильме готова, не видя, фантазировать. Метафоричный образ.
Путешественник-француз выкажет презрение к мальцу «из народа», которому нравится картина Эль Греко. Француз не верит, что её можно понять простым умом, не неся на себе весь груз католичества. Священной истории и историй. Его возмущение непритворно. Понять? Эль Греко? Просто так? Он в чём-то и прав, и нет. И автор не журит его за это. Появятся в сюжете и хамоватые современные питерские морячки, безуспешно лезущие к Де Кюстину со своими глупостями. Тоже образ, отсылающий к многому в истории города. Были в ней и моряки, и матросня. Мы-то намёк поняли.
Появляются в фильме и Орбели, и оба Пиотровских. Как благородные хранители, которые ведут неспешные беседы в одном из залов, режиссёр даёт им возможность говорить в одном эпизоде. Уж им незачем приставать к французу, да и он к ним не подходит. Для Сокурова они оплот и стражи.
Но и манерный француз недаром просвещённый, за ним поколения, века, того, что русской культуре было недоступно. Автор же в своей закадровой беседе с ним мягок так, как будто знает некую правду, которую французу при всей его культуре, не понять. Но правду эту никак не артикулирует. Даёт воздух для размышлений зрителя.
Фильм был снят тогда, когда и Сокуров ещё весьма верил в просвещение, в силу искусства. Говорил, что в России он видит сгусток энергии и развития, которые не хотят узреть на Западе. Это было двадцать лет назад. В богатые нулевые, когда многим казалось, что мирная и стабильная жизнь, наконец, идёт своим чередом. И нужно просто сохранять наследие, по возможности, замолчав о трагедиях прошлого. Порхать по балам. Снимать фильм про музей безо всякого Октября. «Просвещение, просвещение…», — сказал бы скептичный француз Де Кюстин.
Но француз в фильме остался в одном из роскошных залов с большим оркестром и утончёнными танцами. С балом и мазуркой.
А в финале авторский голос говорит: «Прощай, Европа».
Что бы сказал Александр Сокуров сейчас, двадцать лет спустя? Когда его уже не выпустили в Милан? В 2019 году он представил на Венецианской Биеннале инсталляцию по мотивам Рембрандта. В его интерпретации сюжет «Блудного сына» не про мирное воссоединение. А про то, как сын возвращается к отцу после кровавых войн. Изменившимся, другим, травмированным и жестоким. И после видимого примирения наступает схватка. Не новозаветное умиротворение, а ветхозаветная жесть.
Фильм «Русский ковчег» с наибольшим успехом прошёл в США. Нарядное сновидение из образов русского императорского прошлого интересно американцам, чья культура так же не стара. Приём съёмки одним кадром тоже оценили по достоинству. А Европа? Что ей чужие картины в чужом доме с непонятными людьми? У неё своего полно.
А мы? Хватает ли ума не воспринять сновидение с острова мёртвых как знак некой преемственности? В девяностых годах другой петербургский режиссёр и киновед Олег Ковалов сделал фильм, целиком состоящий из кадров игровых и неигровых дореволюционных и послереволюционных фильмов. И назвал его честно, по картине Бёклина, «Остров мёртвых». В фильме отчётливо видно, как полностью поменялись лица, типажи, ушли сословия и манеры. Ушли безвозвратно. Три года французского Конвента — не восемьдесят лет наших.
В финале фильма Сокурова метёт мрачная снежная позёмка. Один из немногих кадров, выходящих за пределы сказочной шкатулки Эрмитажа, ковчег ведь — и место хранения священных скрижалей, завета. Где закрутило высокомерного француза.
Но уж нас не закрутит. Нам в реальность. О которой Сокуров снял «Молох» и «Телец». С которой каждый раз по-своему говорит в своих фильмах, не давая никаких ответов на вопрос, куда она, эта реальность, тройкою несётся. Как во сне. Неизменно живописном сне кинематографа Сокурова, художника и мыслителя.
Фото: Русский дом